– Алексей Кондратьевич, пойдемте закусить, – пригласила она.
С трудом, дрожащей рукой он поднял стаканчик и как-то медленно втянул в себя его содержимое. А я ему приготовил на ломтике хлеба кусок тертой с сыром селедки в уксусе и с зеленым луком. И прямо в рот сунул:
– Закусывай – трезвиловка!
Он съел и повеселел:
– Вот так закуска!.. А жена ему тем временем другой такой же бутерброд приготовила.
– Не разберу, что такое, а вкусно, – похвалил он.
После второго стаканчика старик помолодел, оживился и даже два биточка съел – аппетит явился после «трезвиловки».
Разговорились. Вспоминали журналы, выставки, художников. Он взял со стола карандаш и спросил бумаги.
– Привык что-нибудь чертить, когда говорю… А то руки мешают.
Я подал ему альбом и карандаш.
Просидел у меня Алексей Кондратьевич часа два. От чая он отказался и просил было пива, но угостили его все-таки чаем с домашней наливкой, от которой он в восторг пришел.
Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки надел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно сунул серебра.
Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно. Он радостно обещал, но ни разу не зашел, – и никогда больше я его не встречал, слышал только, что старик окончательно отрущобился и никуда не показывается.
Я его видел только три раза и все три раза в конце марта, когда грачи прилетают и гнезда вьют…
В моем альбоме он нарисовал весну… избушку… лужу… и грачей…
И вспоминаю я этого большого художника и милого моему сердцу человека каждую весну – когда грачи прилетают.